Пушкин в творчестве Светланы Мрочковской-Балашовой
1 | -2- | 3 | 4 | 5 | 6

ЖУРНАЛ СВЕТЛАНЫ МРОЧКОВСКОЙ-БАЛАШОВОЙ

    
Как  наши дедушки и бабушки любили
или
Жизнь, расплёсканная в письмах
 

 

2 сентября 1965.
     Сегодня утром получила твое стихотворное послание, а вечером письмо на 16 страницах. Утром пила валерьянку, а вечером пошла на Райкина. По дороге на концерт купила последнее стихотворный сборник Пастернака. Ведь ты его любишь, да? Ну и я постараюсь им проникнуться, хотя нутро не принимает. Уж слишком в нем много рафинированных чувствований. Любуется ими, возводит в культ – не «предмет воздыхания», а свои вызванные им эмоции. Наверное, он оттого меня раздражает, что напоминает тебя. Я устала «чуйствовать». Но поэт он, бесспорно, огромный. Думаю, что позднее, когда «уймутся волнения, страсти», мои, наши, я приму его в себя.
     Вчера была на вечеринке. Собралась вся наша компания. Не смогла удержаться от соблазна быть «очаровательной», но меня хватило на полвечера. Потом, устав от умных разговоров, я сидела с пустыми глазами и отчаянно дымила. Все заметили во мне перемену, но никто не понял, чем она вызвана. Я устала. Чувствую – не хватает сил. Главное, исчезла во мне искра, огонек. Таю, потухаю…
     И если раньше я искусно изображала из себя легкомысленную, пустую, по-светски разбитную бабёнку – эдакая бабочка, мило щебечущая птичка, наряженная, причесанная, влекущая, зовущая (иными словами такая, какую я смертельно ненавижу в себе), то сейчас уже не могу, не хочу прикидываться таковой, противлюсь всем существом. Но именно первая нравится людям и прежде всего мужикам. Вторая – раздражает, пугает, отталкивает.
     Не могу больше играть. А жизнь – игра. Семейная же в особенности. Она состоит из тысячи мелочей, и надо уметь справляться с ними, и надо в них, мелочах, быть на высоте, ибо красивый домик складывается из красивых кубиков. Поэтому-то я и придаю им такое большое значение. Если эти мелочи – пустяки и «ничтожны», как ты выразился, значит и жизнь – ничтожный пустяк.
     Нет, я не заговариваюсь. Нас принимают по одежке. По тому, как мы умеем представиться, по этой самой способности правильно и красиво расположить кубики. Никому нет дела до того, что у нас внутри, никому не нужны наши духовные богатства (особенно в женщине!), а уж тем более стремление выставить их напоказ. Серьезных женщин чураются, как чумы. Знаю это по собственному опыту. Люди носят маски. Чем ты искуснее прикрываешься ею, тем удачливее твое существование – семейное, социальное, служебное…
     Ты вот первый по-настоящему пожалел меня. Твои слова запали в душу. Продолжаю повторять их: «Бедная, бедная ты моя! До чего же ты хрупкая! Каким осторожным надо быть с тобой» – это после визита к твоей маме. Я не люблю, когда меня жалеют. Сразу же выпускаю шипы. Но твоя жалость была совсем иной – искренной и сердечной. Я не только не обиделась – я растрогалась до слез.
     Ты спрашиваешь, как я отношусь к «Крейцеровой сонате». Когда я прочитала ее еще в школе, была потрясена и несколько дней ходила сама не своя – мне было ужасно противно. Меня возмутила философическая мерзость Толстого. Как сейчас отношусь к ней? С тех пор прошло столько лет, и я сама изменилась. Чтобы ответить на твой вопрос, пришлось перечитать ее. Прочитала. Мнение осталось прежним – необыкновенно сильная вещь, но заставляет содрогаться от бесстыдной «анатомии чувств». Вот несколько выдержек из нее.
     «Всякий брак, в основе которого не заложена любовь, не имеет в себе ничего нравственно-обязательного»!!!
     «Во мне по крайней мере ненависть к ней часто кипела страшная! (…) Я не замечал тогда, что периоды злобы возникали во мне совершенно правильно и равномерно, соответственно периодом того, что мы называли любовью. Период любви – период злобы; энергичный период любви – длинный период злобы; более слабое проявление любви – короткий период злобы (…) Мы были два ненавидящих друг друга колодника, связанных одной цепью, отравляющие жизнь друг другу и старающиеся не видеть этого. Я еще не знал тогда, что 0,99 супружеств живут в таком же аду, как и я жил, и что это не может быть иначе».
     Боже, как всё это верно! Как точно описана эта животная ненависть после так называемой любви, когда супруги, как насосавшиеся кровью пиявки, отваливаются друг от друга. Мерзость во всем – в правде сюжета, в сожительстве двух ненавидящих друг друга существ и в бесстыдной откровенности, с какой великий моралист все это описывает! А ведь рассказал он о себе, о своей «безнравственной» жизни с Софьей Андреевной, о терзаниях собственной ревности к Фету…
     Перечитай, не поленись – и лучшей картинки моей семейной жизни не нарисуешь! Может быть, тебе станет понятнее (чувствую, чувствую, что ты, как всякий мужчина, в тайниках души осуждаешь меня!), почему я так стремлюсь вырваться из подобного ада. Ты пишешь, что читал «Сонату» с интересом, но без волнения. Не бравада ли это? Да и сам твой вопрос попахивает ею: «Кажется ли тебе значительным, по-человечески значительным, все то, что происходит с ее героями? Мне – нет. Для них, для таких людей, это важно и значительно, даже трагично. Я же совсем не таков».
     Блажен тот, кто не изведал подобного. Хотя по Толстому получается, что 99 процентов семейных пар живут в этой мерзости. Допустим, что говоришь правду, но где же твое воображение? Где свойственная каждому чуткому и высокоразвитому человеку сопричастность к страданиям других, при этом так талантливо изображенным? Я  в растерянности. Значит, тебе не может быть доступен и трагизм «Патетической симфонии» Чайковского?! И других великих музыкальных творений?! А ты твердишь, что любишь Бетховена, Шостаковича, классическую музыку! Но ведь даже шопеновские вальсы рыдают муками! Ах, пардон, не теми, не плотскими муками! Но разве о них речь? Неужели ты все так упрощаешь? Неужели так глух и бесчувствен?! Впрочем, никакие доводы разума тут не помогут. Это надо почувствовать, самому пережить или же от рождения быть открытым для «чувств и горестей земли»!
     Боже, сколько времени и сил отнимают ненужные объяснения! Я совершенно выдохлась. Состояние такое, как 8 лет назад, когда ты доводил меня до умопомрачения своими разглагольствованиями. Как под микроскопом разглядывал каждую мою клеточку и каждое свое ощущение от  нее. Мне было не по себе от этой диссекции, от доскональности патологоанатома, изучавшего каждый срез моей души и тела.
     Нужна определенность. Я чувствую, что мы долго не выдержим без нее. Пока.

26 сентября 1965.
Пастернак! Да – он великий! Он чародей чувств! Так глубоко владеет всеми их оттенками, что даже кажется – сие невозможно для земного существа. На такое тонкое ощущение красоты способны только боги! Он – созерцатель! Херувим, парящий над землей. Поющий о прекрасном и о непостижимости его. Он не может и не желает изменить хоть что-нибудь в суете земных дел. Возможно, я не доросла до него, не созрела духом, но Маяковский по-человечески ближе мне. Он – титан и вместе с тем «Облако в штанах». Обладая удивительно нежной и тонкой душой, реагирующей на любой звук, тон, полутон, умел подавлять в себе эту болезненную хрупкость, скрывать ее от других, чтобы еще больше не травмировать сердца слабых, а озарять их хоть каким-то лучом надежды. Понимаю, почему тебе близок Пастернак. Ты – слабый, тебя раздирают противоречия, ты не умеешь молчать, сжав зубы, как Маяковский, а стонешь, ноешь, носишься со своими страданиями и лелеешь их! И находишь в Пастернаке оправдание и право на существование подобной изломанности. Но ты забываешь главное – всё то, что у Пастернака, – уже не просто свойственные человеку чувства, муки, стоны, терзания духа, а Поэзия, т.е. транскрипция земного в небесное, человеческого языка в звуки музыки. И воспринимать поэта, и упиваться хрустальными переливами его звуков нужно так же, как при слушании музыки.
     Помнишь, что сказала Галина Николаева устами своей деревенской бабки Василисы: «Только те и нужны побаски, какие сердца ворошат. Ворохни с умом – полыхнет огнем. А неворошен жар под пеплом лежит». Не правда ли, очень мудро? Так что, милый мой, вороши с умом – будет жар, и пламя, и тепло!

30 сентября 1965
.
Мой хороший, мой родной! Не подумай, что я сержусь. Совсем нет! Я очень благодарна тебе за твою отповедь – так мне и надо! Недоразумения первых писем, двух первых недель разлуки прошли. Сейчас мне хорошо, потому что твердо знаю – я люблю тебя!
     Ты слышишь, любимый, слышишь? Это Бетховен. Я слушаю его и пишу тебе. До чего же прекрасен мир, когда есть музыка! Я всегда буду любить тебя, что бы ни случилось. Вот сейчас прикрыла глаза и увидела нас двоих в консерватории. Сидим рука в руке и слушаем Бетховена. Слышишь, как плачут скрипки? Это плачет оторванная от тебя душа. Бетховен – необъятен и могуч, как Вселенная. В нем – всё, всё, весь мир Человека: радость, боль, счастье, мука и любовь – большая, всепоглощающая, вечная.
     Родной мой, я счастлива! И еще раз спасибо за головомойку! Как же ты расчихвостил меня, как выпорол! Но это только мне на пользу. Напустила на себя то, чего нет. Оговорила себя нарочно, чтобы видеть, как ты реагируешь. А реагируешь ты правильно – бурно! И в наказание уже несколько дней не получаю от тебя писем. Я же не писала потому, что совершенно закрутилась: работа, дом, настрочила три материала для вашей газеты. А вчера заболел Димка – ангина. Уже дважды после нашего возвращения. Первый раз заразился от меня в дороге. А сейчас – сызнова. Видимо организм еще недостаточно окреп.
     Егорушка, а знаешь, я в самом деле переродилась. Вся внутренне сосредоточилась, выбросила из головы все глупости, какие занимали меня раньше. Хожу в театры, читаю, пишу, перевожу.
     Хочешь скажу тебе рецепт, который поможет нам избегать ссор? Не пиши мне о жене, о ваших отношениях – пойми мне больно читать об этом. Я все понимаю. Но ведь кроме разума есть еще темперамент. Верно?

3 октября.
Продолжаю только сегодня. Я расхворалась – теперь я заразилась от Димки. Зараза липнет к усталому человеку. А я совершенно извелась, пока он болел. По десять раз вставала к нему ночью – дать лекарство, воды, поменять ночную рубашку, он ужасно потел во время болезни. Да стоит ли говорить – ты же хорошо знаешь, что такое больной ребенок. Он-то выздоровел наконец, а я слегла, глотаю всякую гадость, но что-то плохо помогает. А ты – большая бяка! Сегодня раз десять напяливала на себя халат и спускалась – больная! – вниз, к почтовому ящику, за письмом – «очень важным», как ты выразился. Сгораю от любопытства, а письма все нет и нет.
     Читаю книгу о Гёте. Привлекли внимание строчки: «Юный Гете… чувственный и мыслитель, бешеный и мудрый, демонический и наивный, самоуверенный и приниженный…» –  и подумала: да ведь это твой портрет! Ты такой же бешеный и мудрый! Лазишь по крышам, висишь на карнизе, кидаешь камушки мне в окошко («Высунься в окошко – дам тебе горошка»?), совершенно не думая, что можешь сорваться и полететь вниз с четырехэтажной высоты. И вдруг являешь иной лик (У, двуликий Янус!) – холодного, разумного, бездушного рационалиста, жестко изрекающего: эгоистка, баба, истеричка! Вот ведь как получается: то я – музыка, то совершенная ее противоположность – мелкой человек!
     Родной мой! Я не открываю Америки: когда любишь – любишь в человеке всё, даже недостатки, даже такую забавную привычку – пощипывать усы. Когда у тебя не было бороды, ты всегда делал еще один пресмешной жест – проводил рукой по воображаемой бороде! Может, из-за пристрастия к этому жесту ты и бородку-то отпустил?!
     Сижу, шмыгаю носом и вспоминаю наш шалаш, ничего, что брезентовый. Но в нем все было, как надо: нож, топор, ружье, бородатый дикарь, лохматая дикарка. Они сидели у огня и жарили на нем… нет, не мясо ихтиозавра, убитого дикарем, я всего лишь яблоки. Дикари стали цивилизованней, теперь они вегетарианцы. Но смотрели на огонь такими же глазами, как их далекие родичи из каменного века. Смотрели на пляшущие язычки пламени, и им самим ужасно хотелось пуститься в пляс. Дикарка несколько раз срывалась с места, а дикарь степенно, в бороду, говорил: «Не мельтеши, иди-ка лучше сюда!». И дикарка слушалась, ведь она должна почитать духов. А он был для нее духом, могучим, непонятным. То снисходил до нее и шептал ей, спящей, в ухо ужасно нежные слова. То вдруг снова взмывал в поднебесье, и оттуда, гулко оглашая пространство, летели его гневные слова: «Ты холодна, как камень! Коварна, как ящер! Порочна, как двадцать тысяч чертей! Ты подкралась ко мне, когда я спал, и сунула раскаленную головню прямо мне в сердце! О, как ты жестока! Теперь мое сердце не знает покоя! Где моя прежняя блаженная жизнь?! Я почивал на облаках! Безмятежно взирал на мир сверху и смеялся над глупыми звездами, которые все мигают и мигают и никак не могут успокоиться! «Смешные звезды, говорил я им, зачем вы волнуетесь? Ведь стоит только очень захотеть, и вы обретете покой». А теперь я сам мерцаю, как звезда! Это всполохи моего бедного, подожженного тобой сердца! Ах, ты смеешься надо мной?! Сейчас вот схвачу палицу и отдубашу тебя как следует!»
     Спокойной ночи! О, мой повелитель, о суровый и ласковый дух! Я помню всё до мельчайшей подробности – все цвета, запахи, шорохи. До чего же реветь хочется. Ладно, ладно, не буду. Беру себя в руки, вытираю слезы. И уже не плачу, честное пионерское.


 

 Продолжение следует

 

 

1 | -2- | 3 | 4 | 5 | 6