Пушкин в творчестве Светланы Мрочковской-Балашовой
1 | 2 | 3 | -4-
 

Пушкин-журналист



Никита Васильевич Вайнонен



Писано как будто специально для нынешних наших парламентских фарисеев, которые постоянно требуют запретить и то и это, и на всякий случай еще что-нибудь.

В современном информационном пространстве хорошо осознана необходимость саморегулирования журналистской деятельности вне сферы, подлежащей ведению закона. Во многих странах медийными сообществами приняты моральные кодексы пишущей и вещающей братии, карающие нарушителей не судебным преследованием, а исключительно общественным мнением и практическим остракизмом профессиональной среды. Есть такой кодекс и у нас. И первым, кто заложил в его основание краеугольный камень, мы должны по праву признать Александра Сергеевича Пушкина. Исключительно тонко и точно, в афористической стихотворной форме он установил этически допустимые границы полемики:

Иная брань, конечно, неприличность,
Нельзя сказать: ТАКОЙ-ТО ДЕ СТАРИК,
КОЗЕЛ В ОЧКАХ, ПЛЮГАВЫЙ КЛЕВЕТНИК,
И ЗОЛ И ПОДЛ: всё это будет личность.
Но можете печатать, например,
Что господин парнасский старовер
(В СВОИХ СТАТЬЯХ) бессмыслицы оратор,
Отменно вял, отменно скучноват,
Тяжеловат и даже глуповат;
Тут не лицо, а только литератор.
Правило, гласящее, что индивидуальные черты личности могут быть негативно охарактеризованы в печати только в связи с их проявлениями в профессиональной и общественной деятельности, но ни в коем случае - в частной жизни, стало ныне общепринятым. Чтобы лучше оценить заслугу Пушкина, сравните только что прочитанную неуклюжую фразу с его стихом. Насколько он проще, яснее, точнее, богаче оттенками смысла! Адвокаты до сих пор путаются, что считать оскорбительным выражением, а что нет. На эту тему написана не одна диссертация. Читали бы повнимательней своего любимого поэта!

Век двадцатый в России на протяжении семи с лишком десятков лет, увы, пренебрегал журналистской этикой и законностью. Только теперь, на сломе тысячелетий, мы пытаемся восстановить их в своих правах. На этом поприще заслуги великого гражданина России перед отечественной журналистикой вряд ли оценены по достоинству.

Всем знакома, прославлена, вошла в хрестоматии его беспощадная язвительность. Куда меньше известна его щепетильность, бережная деликатность в отношении оппонентов. Знаменитую ныне эпиграмму на автора перевода «Илиады» Гомера Гнедича Пушкин, написав, замарал так тщательно, что современникам она осталась неизвестной и прочитана была лишь через много лет, когда ни Пушкина, ни Гнедича уже не было в живых:

Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,
Боком одним с образцом схож и его перевод.
Саркастический ход чрезвычайно удачен, по существу оценки трудно что-нибудь возразить, но она глубоко несправедлива нравственно, и Пушкин не позволяет себе выпустить ее за пределы письменного стола. Печатный отзыв его прямо противоположен. Тоже нонешним урок: эти ради красного словца не пожалеют и отца.

Редкое это душевное свойство - нежелание понапрасну обидеть, чем-то стеснить другого, доставить ему неудобство или неприятность - проявлялось иногда в весьма неожиданных случаях. Не увидеть света мог даже знаменитый памфлет о Видоке. Михаил Петрович Погодин, сотрудничавший тогда в «Московском вестнике», был первым, кому Пушкин принес текст памфлета. Журнал издавался кружком Веневитинова при участии Пушкина, а Погодин был его фактическим редактором. Казалось бы, имя автора рукописи, его положение в редакции не должны были вызвать вопроса, печатать или нет. Но вышло иначе. Сохранилась дневниковая запись Погодина: Пушкин «давал статью о Видоке и догадался, что мне не хочется помещать ее (о доносах, о фискальстве Булгарина), и взял» [27]. Почему Погодину не хотелось помещать памфлет, догадаться не трудно: связываться с Фигляриным было не только противно, но и рискованно. И Пушкин все понял, не стал даже объясняться, просто «взял». Иной на его месте стал бы «качать права», затаил обиду. Но у поэта было свойство, редко встречающееся и поныне: как профессионал в журналистике он умел понимать другого профессионала без слов. И многое прощать.

Поразительно и его собственное отношение к авторам. Известно, что самое последнее в своей жизни письмо Пушкин написал утром 27 января 1837 года перед самым отъездом на Черную речку. Оно адресовано детской писательнице Александре Осиповне Ишимовой, сотрудничавшей с «Современником»:
«Сегодня (в день дуэли! - Н.В.) я нечаянно открыл вашу «Историю в рассказах» и поневоле зачитался. Вот как надобно писать!»[28].

Уметь читать, любить читать настолько, что забывается грозящая тебе смертельная опасность, - читать и ценить ЧУЖОЕ СЛОВО, не только собою любимым написанное - кто не мечтал о таком редакторе? Да и был ли на свете хотя бы один такой редактор после того, как Пушкина не стало?.. А Ишимову сегодня после громадного перерыва снова издают, и нет лучше книги по русской истории для маленьких - сам убедился на примере собственных внуков… …Так чему и кому же нам верить? Другу Вяземскому, который утверждал, что «журнальное дело не было его делом» и он якобы «принялся за журнал вовсе не из литературных видов, а из экономических»? Да можно ли и самому-то издателю «Современника» верить, когда он уверяет в том же всех и вся? «Денежные мои обстоятельства плохи - я принужден был приняться за журнал»[28], - пишет Пушкин в январе 1836 года Нащокину. Он многожды и многих уверяет письменно и устно, как неохотно, исключительно чтобы заработать берется за издание. Как будто боится, что ему не поверят, стесняется пафоса, фальши, которые могли бы послышаться в высоких и благородных целях журнала, объяви он их публично. Не здесь ли надо искать объяснения и тому, что программа «Современника» так и не была опубликована, а не в одной осторожности, как принято думать? Сам-то журнал не спрячешь!

И вот еще одна антиномия журналистской судьбы: что предпочесть - «золотую лиру» или «труженическое перо»? Кому служить - Аполлону или Гермесу? Это вовсе не такой легкий выбор, как может показаться.

Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая ценсура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Всё это, видите ль, СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА.
Иные, лучшие мне дороги права;
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа -
Не всё ли нам равно? Бог с ними. Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья,
Вот счастье! Вот права…
Кто из тружеников пера, читая это, не обливался слезами, не сожалел о горькой судьбе своей, не мечтал бросить ко всем чертям поденщину и приняться за ту, заветную папку, которая годами пылится… забыл уж и где…

«ПОЭТОВ ХВАЛЯТ ВСЕ, ПИТАЮТ ЛИШЬ ЖУРНАЛЫ»
Это строка из первого опубликованного стихотворения Пушкина «К другу стихотворцу». Автору всего пятнадцать лет, но он уже достаточно ясно, хотя и в слегка шутливой форме, говорит о своем отношении к литературному труду как к профессиональному занятию, которое «питает» автора, то есть служит источником заработка. Мы не знаем, получил ли юный стихотворец за эту публикацию какой-нибудь гонорар, но доподлинно известно, что отстаивание авторского права на печатное слово - одна из пожизненных забот Пушкина, чему свидетельство - многочисленные письма и статьи разных лет. Уже с первых шагов он как будто бы знает, предвидит, какие тяжкие сражения ждут его на финансовом поприще, как упорно будет стучаться в двери нужда.

Обращаясь к другу-стихотворцу, он говорит о фатальной бедности пишущей братии («Камоэнс с нищими постелю разделяет;// Костров на чердаке безвестно умирает…») и пишет строки, от которых, зная судьбу их автора, можно вздрогнуть:

…Иль зависть богача не смеет уязвить?
Что, если воружась шипящей клеветою,
Всечасно ползая повсюду за тобою,
Наполнит горечью всю чашу бытия,
Покроет мраком жизнь и ввергнет в гроб тебя?
Ведь почти так и случилось! Не месть ли Уварова, которого Пушкин беспощадно высмеял в «Московском наблюдателе» за корыстолюбие и стяжательство, послужила запалом для пистолета Дантеса? В причастности этого царского чиновника к появлению анонимных пасквилей, ставших началом роковой дуэльной интриги, были уверены ближайший друг Пушкина Павел Воинович Нащокин, а в нишу дни - незабвенный Юрий Лотман (см. его статью «О дуэли Пушкина без «тайн» и «загадок», напечатанную в качестве послесловия в книге Стеллы Абрамович «Предыстория последней дуэли Пушкина», вышедшей в Петербургском издательстве «Дмитрий Буланин» в 1994 году). Об истории с Уваровым дальше будет рассказано подробно, пока же заметим: сам поэт, хотя и не имел ни умения, ни охоты к зарабатыванию достатка своим пером, отстаивал этичность, благородную природу такого зарабатывания, дав ему своим авторитетом твердую моральную санкцию. Не раз и не два, до последних лет жизни, возвращается он к мысли, высказанной в первом опубликованном стихотворении. Вот, например, неоконченный набросок 1835 года:

…На это скажут мне с улыбкою неверной:
Смотрите, вы поэт уклонный, лицемерный,
Вы нас морочите - вам слава не нужна,
Смешной и суетной вам кажется она:
Зачем же пишете? - Я? для себя. - За что же
Печатаете вы? - Из денег. - Ах, мой Боже!
Как стыдно! - Почему ж?

В том же году в одном из писем он признается:
«У меня нет состояния… До сих пор я жил только своим трудом. Мой постоянный доход - это жалование, которое государь соизволил мне назначить. В работе ради хлеба насущного, конечно, нет для меня ничего унизительного; но, привыкнув к независимости, я совершенно не умею писать ради денег…»[29].

К счастью или нет, но это действительно было так. Теперешние-то научились… Наш нынешний председатель Союза журналистов России Всеволод Богданов как-то скаламбурил, что коллега образца 90-х годов XX столетия «и деньги возьмет, и правду напишет». Так или иначе, но именно при Пушкине российская журналистика получила первые уроки рыночных отношений. Именно Пушкин был одним из первых, кто своим примером и опытом утвердил в сознании общества и господ издателей мысль, что литературный труд (не вполне еще отделившийся от «чисто» журналистского) есть поприще профессиональное, достойное материального вознаграждения, позволяющего пишущему безбедно существовать, а также требующее некоторых общепринятых правил, скрепленных законом и традицией.

Стоит сказать, что жалование, которое государь соизволил назначить Пушкину (синекура в министерстве иностранных дел), составляло 5000 рублей в год. Имение отца, которым Пушкин на свою голову взялся управлять, приносило одни убытки. О расходах же семьи можно судить по бухгалтерским записям Пушкина (они относятся к июлю - декабрю 1834 года): «Июль. 3-го портному - 50 рублей, 4-го - каретнику - (?), 6-го …за Льва Серг. заплачено Дюме - 220 р., выдано ему же - 280 р., 23-го в Варшаву за Л.С. - 837 р., 31-го Льву Серг. - 950р.»[30].

Пушкин фактически содержал брата. Выплачивал долги отца. Посылал деньги в деревню. К примеру, 22 октября в деревню отправлено 500 рублей, 1-го ноября «за 4 месяца людям» - 168 р., 18-го ноября туда же - еще 350, 28-го декабря «за дом» - 800… Запись в графе «Приход» за полгода встречается только один раз: 13230 рублей получено за 74 «души», заложенные в ломбард, из этой суммы половина сразу же потрачена на неотложные нужды. В среднем же баланс отрицательный. Его приходится покрывать, влезая в долги…

Так что денежные права литератора были для Пушкина отнюдь не отвлеченной проблемой. Он буквально выстрадал то, о чем писал 16 декабря 1836 года, всего за месяц с небольшим до дуэли, французскому посланнику Баранту. Посланник обратился к Пушкину с просьбой рассказать о «правилах, касающихся литературной собственности в России».

«Литература стала у нас значительной отраслью промышленности, - читаем в ответном письме Пушкина, - лишь за последние лет двадцать или около того. До тех пор на нее смотрели только как на изящное и аристократическое занятие… Никто не думал извлекать из своих произведений других выгод, кроме успехов в обществе, авторы сами поощряли их перепечатку и тщеславились этим, между тем как наши академии со спокойной совестью и ничего не опасаясь (то есть не опасаясь отсутствовавших законов и этических норм. - Н.В.) подавали пример этого правонарушения. Первая жалоба на перепечатку была подана в 1824 году. Оказалось, что подобный случай не был предусмотрен законодательством. Литературная собственность была признана нынешним монархом»[31].

Далее Пушкин цитирует основные положения закона от 22 апреля 1828 года и приложения к нему от 28 апреля, где сформулированы принципы авторского права, в основных чертах сохранившиеся до сего дня. Любопытно, что среди статей закона есть запрет «контрафакции», то есть незаконного перепечатывания текстов, в том числе переводных, - того самого, что теперь именуется пиратством.

Посланник не случайно обратился именно к Пушкину: по мнению Баранта, предмет, интересующий французское правительство, должен быть известен первому поэту России «лучше, чем кому-либо другому». «И ваши мысли, - продолжает Барант, - конечно, не раз обращались к улучшениям, необходимым в этой отрасли законодательства»[32].

Во Франции тогда только начинала работать «комиссия по установлению правил литературной собственности», и опыт России, оказавшейся в этом деле на шаг впереди, равно как «мысли и соображения» ее авторитетнейшего на сей счет эксперта, надо думать, весьма пригодились.

Стоит заметить, что упомянутая в письме Пушкина Баранту «первая жалоба на перепечатку», давшая толчок к разработке и признанию авторских прав, - это не что иное, как хлопоты самого Пушкина «о взыскании по законам» с некоего Ольдекопа, перепечатавшего без ведома автора немецкий перевод «Кавказского пленника».

Увы, сам Пушкин со своей «законодательной инициативы» никаких купонов не состриг. Широко известен факт, что после его смерти в доме нашлось всего триста рублей. Неужели поэт и в самом деле был столь нерасчетлив, безответствен и расточителен, как о том пишут некоторые лица, причастные к его кошельку по личному интересу и долгу службы?

Нет, конечно, дело совсем в другом. Выдающийся русский издатель Александр Филиппович Смирдин, первым в России установивший своим авторам полистную плату (то есть то, что мы называем гонораром), печатавший Пушкина, Гоголя, разорился потому, что видел в издательском и журнальном деле не коммерческое, а патриотическое предприятие. Не так ли и наш поэт?

Приступая к «Современнику», Пушкин был должен частным лицам 28726 р. 72к., казне - 48333р. 33 1/2к. От журнала он рассчитывал получать в год не менее 25 тысяч - впятеро больше своего казенного жалования, которого он фактически даже в руках не держал, поскольку оно целиком шло на уплату казенного долга. Если бы расчеты его оправдались, он мог бы за несколько лет вылезти из ямы. Увы! «Современник» расходился плохо, и от тома к тому всё хуже. После смерти поэта в квартире осталось лежать 109 комплектов журнала и еще немало отдельных номеров, возвращенных или не взятых книготорговцами. Годовая подписка стоила 25 рублей, «с пересылкою» - 30. Пока не начали поступать первые деньги от продажи, Пушкин платил авторам гонорар из собственного кармана. Вместе с бумагой и типографскими расходами получалось в год как раз около 25 тысяч - расходы съедали весь предполагаемый доход. Чистую прибыль мог принести только рост тиража.

А каким оказался доход реальный? Общий тираж четырех вышедших при жизни Пушкина томов за вычетом нераспроданного составил примерно шесть с лишним тысяч экземпляров. Если не считать стоимость пересылки, которая должна была сама себя окупать, издатель выручил за четыре номера около 40 тысяч - больше, чем рассчитывал. Казалось бы, совсем неплохо. Но… если бы не падал тираж! Первые два тома были напечатаны в одинаковом количестве - по 2400 экземпляров. Третий - 1200, четвертый - 700. Если третий том еще кое-как себя окупил, то четвертый принес 7500 рублей убытка.

И все же Пушкин не терял надежды. История не знает сослагательного наклонения, тем не менее мы вправе осторожно предположить, что издателю, будь он жив, удалось бы все же создать круг постоянных, преданных читателей. Вряд ли правы, на мой взгляд, те пушкинисты, которые считают, что пушкинский «Современник» якобы обогнал свое время и потому был «не понят». Автор предисловия к выпущенному в 1987 году собранию первых четырех томов журнала М.Гиллельсон полагает, что (цитирую) «Пушкин, желавший поднять читательскую аудиторию до своего уровня, до своих эстетических требований, явно переоценил художественный вкус и умственные запросы современников». Суждение по меньшей мере поверхностное. А кто же тогда зачитывался Пушкиным, Гоголем, Жуковским, Тютчевым, Кольцовым, другими славными авторами «Современника» задолго до появления журнала? С большой долей вероятности можно предположить, что кризис был временным и объяснялся новизной, непривычностью пушкинского начинания для публики. Рынок масс медиа капризен, у него свои законы. Это теперь мы знаем, какую огромную роль в успехе или неуспехе новичка играют реклама, престижный брэнд, накачанный рейтинг и прочие помочи, на которых неофит обречен висеть, пока не встанет на собственные ноги. Или не встанет и рухнет. Даже сейчас на раскрутку нового издания, тем более серьезного, «качественного», как ныне принято говорить, искушенные менеджеры кладут не менее полутора, двух лет. А «Современник» под редакцией Пушкина выходил всего десять месяцев, к тому же принципиально чурался низкопробной занимательности тогдашней «массовой» прессы типа «Библиотеки для чтения» Сенковского. Читатель просто не успел его оценить по достоинству. Ему нужно было время, чтобы распробовать новое блюдо, войти во вкус, а редакции - чтобы создать вокруг журнала ореол престижного чтения.

У меня нет сомнения, что Дантес подстрелил на взлете и «Современник» - этого могучего орла российской журналистики, не успевшего даже расправить крылья. Издатель наверняка нашел бы способ привлечь к своему журналу весь цвет русского общества, как он о том и писал властям еще в 1831 году. Он, несомненно, оставил бы нам уроки издательского маркетинга (прошу прощения за такую модернизацию слога), не менее разумные и полные здравого смысла, чем те, которые всякий желающий видеть и слышать может почерпнуть у него в области медийного права и этики.

После гибели Пушкина «Современник» не умер. Были у него падения, были подъемы, но в 1836-1837 годах именно он стал первенцем и образцом того типа периодического издания, который составил лицо и славу отечественной журналистики XIX и XX веков… и который ныне загнан в дальний угол бойкими представителями вульгарного информационного рынка. Процветают Раичи и Шаликовы, чьих имен и в истории-то не осталось бы, не упомяни их Пушкин в одном из своих писем. Вряд ли хоть один из журналов, которые сегодня оседлали рынок, будут изучать в университетах второй половины XXI века.

А как бы нужен был сейчас России такой журнал! Вот только Пушкина нет… Или Твардовского. Но даже если бы ожил полумертвый «Новый мир», уверен, раздались бы голоса наподобие тех, что и поныне каркают над пушкинским «Современником», авторитетно заявляя, что, мол, и таких читателей-то нет, и прожектер издатель «явно переоценил художественный вкус и умственные запросы современников», а стало быть и поделом Дон Кихоту, что разорился…

Современник
Письменный стол Пушкина с журналом Современник в квартире на Мойке.
ПЕРВЫМИ ПАВШИЕ
Мы, журналисты, при случае любим тщеславиться рисками своей профессии, напоминать публике, что по уровню смертности она стоит где-то сразу после солдатской и шахтерской. И это правда. Особенно быстро полнится мартиролог в нынешнее смутное время. Но тянется он издалека. В России первым в скорбном списке может быть поставлен Радищев, вторым - Пушкин. Радищева погубила власть, Пушкина - светское общество, но непосредственным поводом для смертоносного действия в обоих случаях послужили вполне конкретные печатные выступления.

Исследуя один из самых загадочных вопросов пушкинистики - кто был инициатором анонимных пасквилей, приведших к роковой дуэли, - Юрий Лотман рассматривает две гипотезы: старший Геккерен или Уваров. И заканчивает свой анализ вопросом: а почему не Геккерен И Уваров? Действительно, у министра просвещения и по совместительству шефа цензуры было более чем достаточно оснований смертельно бояться и ненавидеть Пушкина. Ни у одного из претендентов на гнусную роль таких оснований не было. Давно уже отброшены версии, будто пистолет Дантеса направляли царь, Бенкендорф, литературные конкуренты и т.п. Судьбе было угодно вынести свой приговор в форме личной мести, свершенной из страха за свою шкуру. Осуществить зловещий замысел мог решиться только тот, для кого живой Пушкин стал грозной реальной опасностью (не в этом ли крайнем случае нанимают киллеров и ныне?), и кто обладал возможностями для реализации своих планов - связями, властью, способностью запугивать и подчинять людей, наконец, достаточной степенью подлости и невежества. Возможно, никто не хотел убивать… Но не предполагать и не жаждать втайне такого исхода трусливый мститель не может.

В середине января 1836 года весь светский Петербург читал стихотворение Пушкина «На выздоровление Лукулла» - острую сатиру на Уварова, напечатанную в «Московском наблюдателе». Стихотворение было не чем иным, как откликом по горячим следам на шумный общественный скандал, написанным в форме прозрачного иносказания. Уваров воспользовался своим высоким положением и опечатал полный сокровищ дворец заболевшего графа Д.Шереметева, рассчитывая, что тот скоро испустит дух и он, Уваров, точнее, его жена, дальняя родственница больного, окажется наследником несметного богатства. Но Шереметев выздоровел. Сам по себе скандал был для Уварова не слишком опасен. Забывалось и не такое. Тому же Булгарину, к примеру, «забыли», что во время наполеоновского нашествия он, будучи уверен в победе Бонапарта, переметнулся на его сторону и служил во французской армии… Но сатира Пушкина!

Ныне в моде компромат. Все что-то на кого-то держат за пазухой. Пушкин ничего за пазухой не держал, никаких тайных сплетен не обнародовал. История и так была известна всему свету. Он беспощадно и неотразимо ВЫСМЕЯЛ вельможного хапугу. Любые компрометирующие сведения о ком-либо публика, приученная к скандалам, примет достаточно равнодушно, в крайнем случае брезгливо поморщится. В глазах общественного мнения персону убивает не компромат, а смех, дружный всеобщий хохот. А.И.Тургенев, получивший пушкинский стих в Париже от друзей, заметил по этому поводу: «Другого бы забыли, но Пушкин заклеймил его бессмертым поношением».

Сохранились свидетельства очевидцев о первой реакции Уварова. Растерянность, гнев, нелепые распоряжения назначить Пушкину двух, трех, четырех цензоров. Даже имя поэта упоминать при Уварове было опасно. Он продолжал ненавидеть Пушкина и после его смерти. В том, что реакция печати на гибель поэта была вопиюще неадекватной масштабу трагедии, сказалась не столько политика двора, как обычно принято думать, сколько рука всё того же министра просвещения и шефа цензуры. Публичное унижение, которое невозможно парировать ни судебным преследованием, ни открытым ответом (вот она, сила ОБИНЯКОВ!), - самое действенное средство против порока, доступное журналисту. Но и самое рискованное: загнанный в угол противник способен на всё.

Представим себе положение министра. Пожаловаться, значит признаться, что узнал себя. Промолчать, значит поощрить автора на новые удары. А ожидать их Уваров имел все основания. Дорогу он себе прокладывал «подленькими путями» (слова А.И.Тургенева), услужением сильным мира сего. Скуп и жаден был до того, что, будучи уже в немалом чине, воровал казенные дрова. Имел слабость к мужчинам (не на этой ли почве спелись они с Геккереном старшим?). Слыл записным сплетником. Не кто иной, как Уваров, распространял в гостиных байку, что предок Пушкина куплен корабельным шкипером за бутылку рома. И такого жалкого, презираемого в обществе человека поставили надзирать за пушкинским «Современником»! Быть личным цензором поэта, как известно, вызвался сам Николай первый. Уваров дерзнул взять эту роль на себя, присвоив право быть высшим судьей первого поэта России. Можно ли было сильнее уязвить гордость Пушкина? Не только пылкая натура, но и само положение в свете заставляли его не пропускать случая, чтобы ставить на место зарвавшегося вельможу. Только строгое требование государя извиниться перед Уваровым на время сделало Пушкина менее опасным для осмеянного министра. Получилось это так.

Уваров все-таки пожаловался Бенкендорфу. Тот доложил царю. Пушкина вызывают к шефу жандармов, который дает ему понять, что государь недоволен и требует кончить дело принесением извинений Уварову. Пушкин уверяет, что никого конкретно не имел в виду. Бенкедорф не верит и требует назвать имя - кого? «Вас!» - отвечает Пушкин. Бенкендорфу ничего не остается, как рассмеяться. И, разумеется, никаких извинений.

Известно, как яростно сопротивлялся Уваров устройству публичных похорон поэта, как от него отходили и отворачивались на панихиде, как будто тогдашнее общество инстинктивно чувствовало его вину. Конечно, всё это - лишь косвенные соображения в пользу версии Лотмана, но прямые доказательства вообще вряд ли когда-нибудь будут найдены, гипотеза же представляется очень убедительной и логичной.

Но можно ли усматривать в стихотворении Пушкина, высмеивающем чиновного рвача, только личные мотивы? Не вернее ли назвать его поступок актом гражданского мужества? Вспомним еще раз самое первое опубликованное стихотворение пятнадцатилетнего поэта. Что это за злая сила, которая,

…воружась шипящей клеветою,
Всечасно ползая повсюду за тобою,
Наполнит горечью всю чашу бытия,
Покроет мраком жизнь и ввергнет в гроб тебя?
По странному стечению обстоятельств эти завершающие строки стихотворения из напечатанного текста выпали. Возможно, они показались редактору «Вестника Европы», где стихотворение появилось в 13-м номере за 1814 год, слишком мрачными для юного автора. Но… уж и впрямь, не зря же Пушкин так верил в приметы!

Правдоподобность уваровского следа позволяет назвать Пушкина первой жертвой борьбы с разложением высшего чиновничества, корыстным злоупотреблением властью (как теперь сказали бы - с коррупцией) - первой жертвой, принесенной отечественной журналистикой на этом незарастающем поле брани.

Никита Вайнонен.

Примечания и комментарии


[25] Последний год жизни Пушкина.Там же.

[26] А.С. Пушкин. Том VII, стр. 301.

[27] Последний год жизни Пушкина. Стр. 533.

[28] А.С. Пушкин. Том VII, стр. 300-301.

[29] Там же.

[30] А.С. Пушкин. Том VII, стр. 201.

[31] А.С. Пушкин. Том VII, стр. 302.

[32] А.С. Пушкин. Том VII, стр. 409.



 
1 | 2 | 3 | -4-