Пушкин в творчестве Светланы Мрочковской-Балашовой
1 | 2 | -3- | 4
 

Пушкин-журналист



ИНЫЕ, ЛУЧШИЕ МНЕ ДОРОГИ ПРАВА…

Никита Васильевич Вайнонен



О многострадальном пушкинском детище написано более, чем достаточно, и я не намерен утомлять читателя повторением широко известного. Хотелось бы только заметить, что ЖУРНАЛИСТСКИЙ СПИСОК ПУШКИНА много шире и богаче двух изданий, по которым мы привыкли судить о нем именно как о журналисте –«Литературной газеты» и «Современника». Его художественные произведения печатались едва ли не во всех современных ему периодических изданиях. Количество газет и журналов, где он выступал в «чисто» журналистских жанрах – как очеркист, эссеист, автор статей и корреспонденций – несколько меньше. Да и далеко не всегда можно и нужно отделять, где у Пушкина кончается поэзия и проза и начинается журналистика и публицистика. Но всё же (приняв за критерий определенно выраженную злободневность и событийность публикаций) эти газеты и журналы стоит назвать. Приведу их в хронологическом порядке: «Сын отечества», «Московский телеграф», «Северные цветы», «Литературная газета», «Телескоп», «Литературные прибавления к «Русскому инвалиду» и «Современник». Надо быть очень невнимательным другом (чего о Вяземском, казалось бы, не скажешь), чтобы в огромном наследии Пушкина-журналиста заметить всего «несколько острых и бойких журнальных статей».

Возможно, именно эти слова уважаемого Петра Андреевича стали виной тому, что до сих пор никому не пришло в голову произвести простой подсчет: а сколько же на самом деле написано Пушкиным-журналистом? Между тем посчитать совсем не трудно. Достаточно взять седьмой том академического десятитомного Полного собрания сочинений, носящий название «Критика и публицистика» (я пользовался третьим изданием 1962– 1966 г.г.), и открыть оглавление. В нем 157 произведений. Если отбросить явно не предназначавшиеся для печати (наброски, конспекты, планы), останется около ста. Привожу столь осторожную цифру, поскольку даже из «статей и заметок» (так обозначены жанры собранного в томе на его титульном листе) примерно половина при жизни автора не была опубликована. Исследование причин, по которым многие вполне законченные журналистские произведения Пушкина не увидели света сразу после их написания, может составить, как мне кажется, особый и очень интересный раздел пушкинистики. Размеры журнальной статьи не позволяют мне остановиться на этих причинах подробно, замечу только, что читателя, вероятно, удивит весьма малое количество «статей и заметок», не попавших в печать по вине цензуры: их всего четыре. Остальное отсеяно строгой авторской самооценкой.

Составители седьмого тома, на мой взгляд, вряд ли были правы, назвав его «Критика и публицистика». Помимо рецензий, памфлетов, книжных и журнальных обозрений, ответов на критики здесь представлены реплики, репортажи, злободневные отклики на те или иные события, главным образом литературные, но не только. В пушкинском наследии присутствуют все журналистские жанры, кроме разве что информации. Если принять во внимание, что для современного журналиста именно информация составляет, как правило, основной массив его продукции, то за вычетом этой части написанного нынешний наш коллега, подбивая бабки, может обнаружить, что, к примеру, к своим тридцати семи годам во всех прочих газетно-журнальных жанрах произвел на свет куда как меньше, чем Александр Сергеевич. Общий объем «статей и заметок» Пушкина составляет по современным меркам без малого тридцать печатных листов, или семьсот с лишним наших нынешних машинописных либо компьютерных страниц стандартного формата.

К этому надо прибавить такие значительные произведения, отнесенные составителями к художественной прозе, как «История села Горюхина» и «Путешествие в Арзрум», представляющие, на мой взгляд, вершины журналистики своего времени. Горюхинская трагикомическая эпопея положила начало целому направлению отечественного социально-политического, этнического, нравственно-экономического бытописания, от «Нравов Растеряевой улицы» Глеба Успенского до «Районных будней» Валентина Овечкина. «Путешествие в Арзрум» – образец историко-путевого очерка, военного репортажа, галереи портретных зарисовок известных и безвестных современников. Какое легкое, безупречно небрежное и в то же время безукоризненно точное перо! Какая хваткая наблюдательность! Какая смелость и какая стройность! Какая бездонная, поразительная глубина! И, может быть, самое главное – правда. Та самая, по слову Гоголя, необъятно несущаяся жизнь.

Боже мой, как не хватает нам всего этого сейчас, когда мы раскрываем страницы, полные… ладно бы еще только злобы и лжи, но какой-то непрерывной нравственной фальши, натужного "взаимо–ю" и самоистязания! Страницы, называемые почему-то газетами и журналами…

А ведь это же всё не всегда заметно, но методично, как капля, точащая камень, воздействует на нервы и нравы! Пушкин был едва ли не первым, кто обратил внимание на трудно объяснимое свойство прессы внушать доверие благодаря тому только, что она – пресса.

«Я заметил, – пишет он в «Опыте отражения некоторых нелитературных обвинений», – что самое неосновательное суждение получает вес от волшебного влияния типографии. Нам всё еще ПЕЧАТНЫЙ ЛИСТ КАЖЕТСЯ СВЯТЫМ. Мы всё думаем: как может это быть глупо или несправедливо? Ведь это напечатано!»[16].

Ответственность пишущего… Архаично звучит, не правда ли? Отдает партийно-советской печатью. В первой половине XIX века, напротив, понятие ответственности во всех его последующих смыслах, вплоть до наказания («понести ответственность») маячило еще очень далеко впереди, предпочитали говорить о долге как обязательстве добровольном и внутреннем, в противовес обязанности, налагаемой извне обстоятельствами и законом. Но сама по себе коллизия ответственности и свободы, в том числе ответственности и свободы печати, была для Пушкина и его современников отнюдь не отвлеченной проблемой. Поэту приходилось касаться ее или, точнее, она постоянно сама его касалась своими острыми, ранящими гранями с первых шагов творчества - и так вели себя все прочие (философские, этические, правовые, практические) антиномии журналистского, творческого и гражданского бытия: поэт и власть, поэт и толпа, поэт и Бог… Свобода и любовь, свобода и счастье, свобода и судьба… Для Пушкина они, эти антиномии, разрешались всегда особенно мучительно, драматически обостренно и в конце концов обретали в полной мере заложенную в их глубине неразрешимую трагичность.

Наверное, это и есть один из признаков гения, отличающий его от прочих смертных: внемля всему сущему в полной, общеобъемлющей мере, не ограниченной ни злыми прозреньями крайностей (таковы экстремальные идеологии, например, афеизм, как говорили при Пушкине), ни бельмом золотых середин (в личном плане ярчайшим представителем такой житейской философии и практики был при Пушкине и для Пушкина Василий Андреевич Жуковский), гений яснее и лучше, чем кто-либо, понимает и чувствует неразрешимость антиномии, непримиримость ее полюсов, ЖИВЕТ ВНУТРИ ЭТОЙ НЕРАЗРЕШИМОСТИ, преодолевая ее не жестким упрощением, спрямлением и ломкой хрупкой спирали бытия, и не вербальным, казуистическим смягчением или моральным компромиссом, а - СОБСТВЕННЫМ СТРАДАНИЕМ, и нравственным - через сомнения, муки совести, внутреннюю борьбу, и физическим, практически-житейским. Вся бесконечная сложность мира людей, мира Божия для него не абстракция, а живая пульсация собственного «Я», которую никакими усилиями невозможно упростить ради душевного комфорта.

Многие, наверное, обращали внимание на полемическую перекличку пушкинских строк:

Я думал, вольность и покой
Замена счастью. Боже мой!
Как я ошибся, как наказан!
…………………………………
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
И нельзя сказать, невозможно узнать, какая из этих двух несовместимых максим доминирует, признается высшей истиной. Абсолютного, единственно верного решения у этого вечного спора нет и не может быть. А ведь внутри него, в постоянном трепете весов, во взлетах и падениях тяжких чаш - вся жизнь Пушкина!
Не менее сложна и мучительна для него антиномия между обязанностями, долгом («ответственностью») и свободой человека-творца, будь то поэт или журналист.

Петр Андреевич Вяземский с присущей ему категоричностью утверждал:
«…Что значат в России названия - политический деятель, либерал, сторонник оппозиции? Всё это пустые звуки, слова без всякого значения, взятые недоброжелателями и полицией из иностранных словарей, понятия, которые у нас совершенно неприменимы: где у нас то поприще, на котором можно было бы играть эти заимствованные роли, где те органы, которые были бы открыты для выражения подобных убеждений?» [17].

Насчет «органов» мы уже знаем: заниматься политикой было разрешено одному единственному, в преданности коего власть была уверена много тверже, нежели в том, что можно не ждать от него услуг дурака. Преданность в ее глазах с лихвой искупала глупость. Пушкин же, вроде бы даже прирученный, оставался опасным и после смерти. Вяземский из лучших побуждений защищает его:
«В своей молодости Пушкин нападал на правительство, как всякий молодой человек… Но он был не либерал, а аристократ…Он был противником свободы печати не только у нас, но и в конституционных государствах» [18].

Процитированное письмо написано 14 февраля 1837 года, на 16-й день после смерти поэта, и адресовано в Рим великому князю Михаилу Павловичу. Можно понять ближайшего друга усопшего: слишком многое для семьи Пушкина, для самой памяти о нем зависело от властей предержащих. Но не перестарался ли все же уважаемый Петр Андреевич? Явной неправды, во всяком случае, мог бы не писать: противником свободы печати Пушкин не был. Напротив, он был ее страстным, убежденным сторонником. В 1834 году, думая о будущем собственном печатном издании, Пушкин пишет поистине вдохновенные строки:
«Мысль! великое слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль? Да будет она свободна, как должен быть свободен человек…»

Достойно удивления, что едва ли не лучший друг этого не читал. Или читал, но предпочел ложь во спасение? Сколько еще таких легенд, исходящих из близкого окружения поэта, продолжает жить в умах людей, и сегодня считающих себя его друзьями? «Путешествие из Москвы в Петербург», откуда взяты процитированные строки, при жизни автора не печаталось. Впервые очерки опубликованы в 1841 году, и то с большими цензурными изъятиями.

В феврале 1837 года Вяземский в частном письме мог причислить Пушкина к противникам свободы печати, не рискуя быть уличенным в неправде. Многие из ближнего окружения поэта не могли себе и представить, каким искажением истины способны обернуться самые добрые их побуждения спустя десятилетия и даже столетия. Лицом к лицу с Пушкиным они его лица увидеть не смогли. Петр Андреевич явно не понял, что близкий друг просто не вмещается ни в одно из определений - оппозиционер, либерал, аристократ, политический деятель… «Какой он политический деятель! - восклицает Вяземский. - Он прежде всего был поэт, и только поэт». Но даже это слово - поэт, такое привычное и, казалось бы, достаточно емкое, Пушкину явно жмет. Ему в нем тесно, неловко, едва ли не так же, как в мундирчике камер-юнкера.

Певец прекрасного, любимец муз - это Пушкин дореволюционной гимназии. Глашатай вольности, предтеча демократии, революционер, декабрист, погубленный царизмом - Пушкин советской средней школы. Написанное о нем превосходит написанное им самим в десятки, если не в сотни раз. Образ поэта дробится и множится - сколько пушкинистов, столько Пушкиных. В юбилейном 1999 году его имя писали на своих знаменах все, нередко полярно противоположные идейные сообщества и партии. При этом он, казалось бы, всем щедро дарил аргументы в пользу их позиций.

На самом же деле - и это становится всё более очевидным! - Пушкин может быть понят и объяснен только в ином, более высоком измерении, не ограниченном ни одним из прошлых, недавних и нынешних нравственно-философских, научно-исторических, конфессиональных и прочих воззрений. Немного есть гениев человечества, которых можно отнести к таким же удивительным тайнам - таким же ясным, простым и открытым доброму сердцу, но недоступным самому искушенному разуму. Надо быть очень самонадеянным, чтобы пытаться это иное измерение как-то назвать, сформулировать. Какое оно? Человеческое? Божеское? Уж во всяком случае оно выше любых словесных споров, так что лучше их пока что отставить в сторону и послушать самого Пушкина.

Известно его высказывание насчет силы «типографического снаряда». Однако спрошенные насчет того, что же, собственно, Пушкин хотел этим сказать, обычно затрудняются с ответом. Приведем целиком это место из главы «О цензуре» «Путешествия из Москвы в Петербург»:
«Очевидно, что аристокрация самая мощная, самая опасная - есть аристокрация людей, которые на целые поколения, на целые столетия налагают свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки. Что значит аристокрация породы и богатства в сравнении с аристокрацией пишущих талантов? Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда. Уважайте класс писателей, но не допускайте же его овладеть вами совершенно»[19].

«Аристокрация пишущих» - не она ли получила впоследствии модное ныне название «четвертая власть»? Не Пушкин ли был первым, кто прозрел дотоле невиданную силу, но и столь же громадную опасность, заложенную в «коллективном пропагандисте, агитаторе и организаторе», способном на целые поколения, на целые столетия налагать свой образ мыслей и свои предрассудки? Уважайте этот класс, предостерегает он, но не допускайте его овладеть вами совершенно, как будто знает, предвидит едва заметный при нем, а вскоре мощный разлив многоразличных мыслей, страстей и предрассудков, из коих взяли верх всеразрушительные, бесовские, противу которых не устояло тысячелетнее российское правление.

Явственно слышу упреки в грубой, вульгарной модернизации пушкинского текста. Готов их принять. Но согласитесь, что вовсе отказаться от впечатления, пусть даже выраженного мною столь неловко, довольно трудно. Высказывание это исследователи обычно обращают к прошлому, а не к будущему, не замечая заложенного в нем универсального смысла. Толкуют о том, кого автор имел в виду под «аристокрацией талантов», вероятно, мол, французских просветителей, подготовивших французскую революцию «философски и идейно». Исследователи, наверное, правы, констатируя известный пиетет Пушкина к Вольтеру, Дидро и плеяде любимых им французских поэтов. Если же сделать от академизма маленький шажок вперед, можно увидеть и другое: споря с Радищевым, аристократ Пушкин «зрит сквозь целое столетие» гораздо яснее революционера. Он с поразительной точностью формулирует заповеди зрелой демократии в том их общепринятом ныне выражении, которое они нашли только в XX веке в европейских и международных соглашениях и хартиях.

Мы оборвали пушкинское высказывание там, где это обычно и делается. Фразу, стоящую непосредственно вслед за ним, чаще опускают, поскольку для академического комментария она менее удобна. Мы ее уже приводили, теперь предлагаем прочесть еще раз, обратив внимание на заключительную часть, подчеркнутую самим Пушкиным:
«Мысль! великое слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль? Да будет же она свободна, как должен быть свободен человек: В ПРЕДЕЛАХ ЗАКОНА, ПРИ ПОЛНОМ СОБЛЮДЕНИИ УСЛОВИЙ, НАЛАГАЕМЫХ ОБЩЕСТВОМ»[20].

Можно привести и другие высказывания поэта, где он ратует за свободу слова, регулируемую законом. При этом Пушкин, непрерывно терпя уколы оппонентов и недругов, прекрасно понимает, что обойти можно любые преграды, поставленные против злоупотребления этой свободой:
«Всё имеет свою злую сторону - и неуважение к чести граждан, и удобность клеветы суть одни из главнейших невыгод свободы тиснения. У нас, где личность ограждена ценсурою, естественно нашли косвенный путь для личной сатиры именно ОБИНЯКИ»[21].

Вот бы нашим нонешним его послушать! Какие там обиняки?! Какое ограждение личности?! Неуважение к чести граждан и клевета достигли таких размеров, что уродливая изнанка свободы вызывает уже ненависть к ней самой. Что же признать меньшим злом? Отсутствие свободы или возможность злоупотреблений ею? Нынешние политические драчуны отбрасывают сложность проблемы как нечто лишнее, мешающее наносить удары противнику. Им и невдомек, что всю тонкую диалектику правовых и нравственных норм, способных наилучшим образом регулировать информационные отношения в обществе, два столетия назад постиг человек, до сих пор остающийся одним из умнейших в России.

Особенно настойчиво Пушкин выступает в защиту достоинства личности, изъявляя иногда готовность жертвовать ему даже «свободой тиснения». Нынешних наших крайне правых демократов, наверное, весьма разочарует, к примеру, следующее наблюдение поэта:
«Законы противу злоупотреблений книгопечатания не достигают цели закона; не предупреждают зла, редко его пресекая. Одна ценсура может исполнить и то, и другое»[22].

Чем не пророчество? Современный закон о печати карает за злоупотребления свободой слова… на бумаге, тогда как на практике таких случаев торжества законности - жалкие единицы. И махровый расцвет публичного злословия (чтобы не сказать - хамства) служит иным нынешним представителям власти постоянным поводом предлагать введение цензурных мер.

Но и для этих чиновных держиморд Пушкин не союзник. Цитируя в одной из статей, напечатанных в «Современнике», параграф шестой «Устава о ценсуре», он подчеркивает в нем, выделяя курсивом, что цензура не должна дозволять себе «произвольного толкования оной (авторской речи. - Н.В.) в дурную сторону». «Без того, - пишет Пушкин, - не было бы возможности напечатать ни одной строчки, ибо всякое слово может быть перетолковано в худую сторону… Ценсура есть установление благодетельное, а не притеснительное»[23].

Увы, пушкинский идеал «благодетельной цензуры» был так же далек от ее реального облика, как и его упования на конструктивное сотрудничество с властью - от природы этой власти. Язык не поворачивается назвать такую позицию заблуждением. Ближе к истине слово «надежда», но и оно не точно: многие современники поэта (сам он - как издатель и публицист) ПРАКТИЧЕСКИ ДЕЙСТВОВАЛИ на поприще конструктивной, положительной (а не разрушительной) работы, имеющей целью разумное совершенствование российской государственности, всей общественной жизни. Действовали наперекор травле, клевете, высокомерию и глупости власти предержащей и - самое трагичное - вопреки непониманию большинства просвещенного сословия. Действовали до тех пор, пока их окончательно не вытеснили люди совсем иного склада, получившие с легкой руки Достоевского кличку «бесы».

Можно сколько угодно трунить по тому действительно трагикомичному поводу, что пушкинское обоснование пользы «благодетельной ценсуры» как средства социальной защиты от злоупотреблений «свободой тиснения» было самой же цензурой «не дозволено к печатанию». Можно вспомнить, сколько он сам претерпел от ее утеснений - едва ли не больше всех прочих писателей, по крайней мере в XIX веке. Но тем более внимательно надо бы отнестись к опыту, мыслям, урокам, выстраданным в этом аду. Наша пресса, и шире - информационная политика только теперь, потеряв полтора с лишним столетия, приближаются к осмыслению и усвоению законодательных и нравственных установлений, чья насущная необходимость в сфере публичности открылась еще Пушкину.

В самой общей форме это открытие можно выразить максимой, повторенной Пушкиным вслед за Радищевым (тут они сходятся!):
«Власть и свободу сочетать должно на взаимную пользу»[24].

Примечания и комментарии


[16] А.С. Пушкин. Том VII, стр. 147-148.

[17] Полвека русской жизни. Воспоминания А.И.Дельвига. Том 1, стр. 165-166. Москва. 1930.

[18] Жизнь Пушкина. Том II, стр. 422.

[19] А.С. Пушкин. Том X, стр. 414.

[20] Жизнь Пушкина. Том II, стр. 455-456.

[21] Там же.

[22] А.С. Пушкин. Том VII, стр. 533-534.

[23] А.С. Пушкин. Том VII, стр. 200.

[24] Последний год жизни Пушкина. Стр. 533-534.



 
1 | 2 | -3- | 4